Главный пианист СССР

Материал из CompromatWiki
Перейти к: навигация, поиск

Главный пианист СССР FLB: "Истинное лицо Святослава Рихтера советская пропаганда умело скрывала под маской слегка ироничного, возвышенного, не от мира сего гроссмейстера фортепьяно". Из воспоминаний пианиста Андрея Гаврилова специально для газеты "Совершенно секретно"


"   Андрей Гаврилов родился в Москве 21 сентября 1955 года  в артистической семье. В 1974 году Гаврилов завоевал 1-е место на знаменитом Международном конкурсе им. Чайковского, тем самым обратив на себя внимание всего музыкального мира. После его выступления  в «Карнеги-Холл» в 1985 году газета «Нью-Йорк Таймс» провозгласила его «величайшим артистoм современности». Он постоянно выступает с такими дирижёрами, как Аббадо, Хайтинк, Мути, Озава, Светланов, Тенштедт, Рэттл, Невил Маринер и др. Андрей Гаврилов удостоен буквально всех главных призов мира – от «Грэмми» до приза Международной ассоциации критиков IRCA.   Несколько раз он был провoзглашён «человеком года» и «лучшим пианистом мира» разными организациями (ЮНЕСКО, Кембридж, Французская академия музыки, старейшая итальянская академия «Киджана» и др.).  В 1998 году Андрей Гаврилов был включён компанией «Филипс» в число величайших исполнителей 20-го века. В 2000 году он был занесён в «Золотой зал славы» университетом Кембриджа.         Андрей Гаврилов, Святослав Рихтер (Фира) и Александр Слободяник (Михайла) после совместного концерта в Большом зале Консерватории, 1978 год         Святослав Рихтер и первая жена Андрея Гаврилова – японка Хидеко, 1981 год               Страсти по Рихтеру Андрей Гаврилов родился в Москве 21 сентября 1955 года в артистической семье. В 1974 году Гаврилов завоевал 1-е место на знаменитом Международном конкурсе им. Чайковского, тем самым обратив на себя внимание всего музыкального мира. После его выступления в «Карнеги-Холл» в 1985 году газета «Нью-Йорк Таймс» провозгласила его «величайшим артистoм современности». Он постоянно выступает с такими дирижёрами, как Аббадо, Хайтинк, Мути, Озава, Светланов, Тенштедт, Рэттл, Невил Маринер и др. Андрей Гаврилов удостоен буквально всех главных призов мира – от «Грэмми» до приза Международной ассоциации критиков IRCA. Несколько раз он был провoзглашён «человеком года» и «лучшим пианистом мира» разными организациями (ЮНЕСКО, Кембридж, Французская академия музыки, старейшая итальянская академия «Киджана» и др.). В 1998 году Андрей Гаврилов был включён компанией «Филипс» в число величайших исполнителей 20-го века. В 2000 году он был занесён в «Золотой зал славы» университетом Кембриджа. Чрезмерная непринуждённость пианиста Гаврилова Один из старейших и авторитетных музыкальных критиков и теоретиков музыки Георгий Моисеевич Цыпин несколько лет назад написал о пианисте Андрее Гаврилове: «...великолепная интуиция, служащая пианисту путеводной нитью в его интерпретациях; нерастраченное за время интенсивного концертирования умение живо, по-юношески горячо и непосредственно откликаться на прекрасное в исполняемой музыке. И, конечно, великолепная артистичность. Гаврилов, каким его видит публика, абсолютно уверен в себе – это плюс. У него открытый, общительный сценический характер – другой плюс. Немаловажно, наконец, и то, что на сцене он внутренне раскован, держится со всей свободой и непринуждённостью (временами, может быть, чрезмерными)». Эти слова сказаны по поводу исполнительского мастерства ныне прославленного маэстро. Но похожими словами можно описать и человеческие особенности музыканта Гаврилова – ещё в советские времена он вызывал яростный гнев у коммунистического начальства Министерства культуры и руководства КГБ своей «свободой и непринуждённостью». За это ему довольно жестоко мстили: срывали концерты, на пять лет запретили выступления за границей. Даже пытались отравить и подстроить автомобильную катастрофу, если верить его воспоминаниям. В 1984-м «великолепная интуиция» привела Гаврилова в Лондон, он стал первым музыкантом из СССР, который решил самостоятельно жить на Западе, не отказываясь от советского гражданства. Но зато потом Гаврилов привёз именно в Россию серию из 4 фортепьянных концертов с оркестром и с триумфом представил их всем российским любителям своего таланта, в буквальном смысле от Магадана до Санкт-Петербурга. В начале года Андрей Гаврилов выпустил воспоминания о советском периоде своей жизни «Чайник, Фира и Андрей». Но книжка вышла в американском издательстве «South Eastern Publishers» небольшим тиражом и до читателя пока практически не дошла. В воспоминаниях Гаврилова очень раскованно описаны в том числе и великие музыкальные деятели, которые стали гордостью российской культуры уже постсоветского времени – Генрих Нейгауз и Мстислав Ростропович. Но большая и, похоже, самая драматичная их часть посвящена его бывшему другу, легендарному пианисту Святославу Рихтеру. Рихтера стали называть гением ещё во времена расцвета сталинщины, в конце 30-х. Вместе со Сталинской, Ленинской и Государственными премиями это звание он пронёс через хрущёвские, брежневские, андроповские и горбачёвские времена, с ним же и остался во временах уже «антисоветских» . «Для многих людей моего поколения Святослав Рихтер олицетворяет некую вершину, где реальность музыки уже становится историей. Никакие соображения, что Рихтер – наш современник, не могут ни на секунду сделать его привычным: Рихтер уже десятилетия стоит в одном ряду с такими фигурами, как Шопен, Паганини, Лист, Рахманинов, Шаляпин; он – соединительное звено между настоящим и вечностью», – писал о нём даже ниспровергатель классических музыкальных канонов композитор Альфред Шнитке. Рихтеру посвящали свои произведения Дмитрий Шостакович и Сергей Прокофьев, им восхищались Борис Пастернак и Анна Ахматова. Но всё это не исключает того, что в воспоминаниях Андрея Гаврилова гениальный Рихтер предстаёт человеком глубоко несчастным, порой озлобленным, иногда завистливым, зависимым от властной жены, с тайными сексуальными страстями. За почти «канонизированным» музыкальным гением, с музеями и мемориальными досками на родине и в Москве, больно увидеть раздираемого страстями человека. Ещё больнее его таким описать. Особенно если он был твоим близким другом. Андрей Гаврилов на это решился. Хотя можно представить, что за это мало кто его похвалит. Но это привилегия великих артистов: ни Рихтер, ни Гаврилов не перестанут от этого быть великими музыкантами. Страсти по Генделю Приехал я в Париж в июне 1979 года после тяжёлого трёхмесячного турне по Европе для подготовки и проведения нашего первого совместного с Рихтером генделевского концерта. На мне висели ещё фестиваль Чайковского в Лондоне (с Мути) и большой проект в Королевском концертном зале, где мне предстояло исполнить все этюды Шопена и много другой музыки. В декабре должен был начаться огромный рахманиновский проект с Караяном. Я поселился в отеле «Амбассадор» и ждал Рихтера. Слава никак не проявлялся. Где он находится, я не знал. Три дня я болтался между студией для занятий, тогда ещё милым Монмартром, ещё не очищенным социалистами Клиши, и площадью Пигаль, где я тупо сидел вечерами в «Сумасшедшей лошади» и смотрел на танцующих там девок. Не знал, куда себя девать. Встреча с Рихтером должна была состояться немедленно по моём прибытии, но не состоялась. Каждый раз, заходя в «Амбассадор», я спрашивал у администратора, нет ли известий для меня. Известий не было. По ночам в голову лезли неприятные мысли. После трёх мучительных ночей мне наконец удалось забыться сном, тяжёлым и болезненным. Утром меня разбудил громкий звонок телефона. – Привет. Я Эрик, маэстро ожидает вас в его отеле, жду вас внизу. Эрик оказался подтянутым блондином среднего роста, с короткой, почти военной стрижкой, в тёмных очках. Я зашёл в отель. В глаза бросилось – стены обиты чёрным шёлком, по которому рассыпаны красные вышитые розы с зелёными листиками. Множество роз. Было неправдоподобно тихо. Странный отель! Зашёл в лифт. Вышел на третьем этаже, прошёл по такой же цветочной, мрачнейшей галерее, постучал. Никто не ответил. Постучал ещё раз. – Ну, входите же, – простонал Святослав Теофилович. Такая интонация была у него, когда он капризничал или находился в депрессии. Я толкнул дверь, которая была не заперта, и вошёл в наглухо затемнённую шторами комнату. С трудом разглядел Славу, лежащего под одеялом. – Ну, садитесь, Андрей, – тихо простонал он. Усевшись в кресло, я уставился на Рихтера в вопросительном молчании. Помолчали вместе, как обычно мы делали при встрече после долгой разлуки. – Ну что, пойдём на работу? – Н-е-е-е-т, сегодня не хочу. – Может, гулять пойдём? – Пойдём, только помогите мне одеться. Вы не могли бы подать мне трусики? Я снял Славины трусы со спинки кресла двумя пальцами и подал их ему. Он сел на кровати и стал их медленно напяливать, как-то странно поглядывая на меня. Я отвернулся. Только несколько лет спустя я понял, что моей брезгливости и двух пальцев Рихтер мне никогда не простил . Мы вышли из номера. – Не правда ли, этот отель похож на гроб куртизанки? – Похож, похож, какого чёрта вы тут остановились? – У меня есть правило – не жить дважды в одном отеле в Париже; у меня все они записаны, и я стараюсь не повторяться, а у этого отеля весёлая репутация. Втиснулись в лифт. Лифт остановился на втором этаже, открылась дверь и к нам ещё кто-то втиснулся. – Ну, это уже слишком, – прошептал Слава и тяжело вздохнул. Втиснувшийся к нам человек был небольшого роста. Белоснежные седые волосы, длинные, густые и красивые. Сильно напудренное лицо, губы напомажены так густо, что, казалось, они сочатся кровью. Одет он был в белоснежный смокинг дивного покроя, в петлице жакета красовалась огромная красная гвоздика. В двенадцать дня! Зелёные громадные глаза с любопытством смотрели на нас, выражение лица втиснувшегося было надменно-презрительное. Он был очень худ и хрупок, но чувствовалось, что он обладает громадной внутренней и физической силой. Казалось, что он выше нас ростом, хотя на самом деле он был и мне, и Славе по грудь. Тем не менее, он глядел на нас свысока, надменно и гордо. Слава сделал круглые глаза и шепунл мне на ухо: Кински. Тут до меня дошло. Клаус Кински – один из самых знаменитых и скaндальных актёров того времени – гордо поглядывал на меня из-под моей правой руки . Лифт наш обладал удивительно маломощным мотором, мы скользили вниз мучительно медленно. Полминуты в лифте показались мне часами. Наконец мы вылезли из этой консервной банки, где уже слиплись, как три кильки. Слава послал Кински фальшивую улыбку краем рта, тот скривил губы, откинул рукой волосы назад, а я от смущения сосредоточенно стряхивал пудру с пиджака. Раскланявшись, отправились по своим делам. Мы прошлись по бульварам, вышли к Сене и направились к кафе на набережной. Сели на улице за столик для двоих. К нам подошла милая молоденькая официантка. – Что будете пить? Я заказал «Долгого американца», напиток из смеси «Кампари-соды» и фруктовой воды. – А что будет пить ваш отец? – А я не отец, – сказал Слава, покраснев. – Ах, простите, вы друг? Тут уж покраснела официантка. – Ну, как вам в Париже? – Как всегда мило, но скучно. – Я предпочитаю Лондон. – Я тоже Лондон люблю, но мне там всегда не по себе. Тут всё же так уютно и всегда тепло. Смотрите, вон господин идёт с гитарой и мило поёт что-то французское. Хиппарь с гитарой подошёл к нам, напевая Imagine Леннона. Слава смутился. Первые скейтбордисты прыгали через автомобили прямо в потоке машин на набережной Сены. Какой-то чудак глотал огонь. – Ну, как Гендель? По-моему, чудо. – Слава, я в восторге, всегда его очень любил, но не думал, что он в сольном репертуаре так хорош, спасибо за идею, я вам очень благодарен. – А я вам. Вокруг кафе ходили молодые парочки, мужчины с мужчинами. Слава с весёлым любопытством поглядывал на меня. – Андрей, я смотрю, вас удивляет эта молодёжь? – Да нет, я просто предпочитаю смешанные пары, эти «девочки» у меня аппетита не вызывают. – Вы ещё слишком молоды. Тут к нам тихо подсел Эрик. Откуда он взялся? Слава покряхтел и сказал: «А Эрик меня возит, он недавно вернулся со службы в парашютных войсках и работает со мной». – Десантных, наверное? – Ну да, он племянник Жискарa д`Эстена . – А-a, понятно. Эрик оскалил крепкие зубы, изобразил улыбку. Это был один из тeх молодых людей, которые считают себя «крутыми» и всячески это демонстрируют. Эрик пытался воздействовать на окружающих своим молчанием, он был так немногословен, что можно было подумать, что он немой. Носить мимику на лице он, кажется, считал старомодным, его загорелое лицо никогда не меняло выражения. То ли робот, то ли покойник. Иногда он, впрочем, желчно поигрывал желваками. За соседним столом два здоровенных гея затеяли борьбу на руках – армрестлинг. Эти похожие на водителей-дальнобойщиков люди пыхтели и любовно давили друг другу руки, сплошь покрытые наколками. Вдруг Эрик выставил на стол свою маленькую мускулистую ручку и холодно, как варан, посмотрел на меня. – Поехали? – Давай. Мы напряглись и начали жать, натянуто улыбаясь. Вспыхнувшая между нами антипатия нашла себе точку приложения. Мы изо всех сил старались причинить друг другу боль . Откуда приходят подобные эмоции? Делить нам было совершенно нечего. И некого. Будь мы тогда на поле брани, наверное, убили бы друг друга. Слава ликовал. За кого он болел, понять было невозможно. Рука Эрика была крепка как сталь, он жал мою ладонь и улыбался мне всё слаще и слаще. Вскоре улыбка покинула его дантесовское личико с аккуратным носиком и милой родинкой на щеке. Несколько следующих минут не принесли победы ни ему, ни мне. Наши руки оставались в первоначальном положении, перпендикулярно столу . – Как же я играть-то завтра буду, – подумал я, – клешня сейчас отвалится, лучше умереть, чем сдаться, этот гад даже и не потеет. Слава жадно глядел на наши руки и хищно улыбался. У меня стало темнеть в глазах. Я заметил (и возликовал), что Эрик начал бледнеть, под его красивыми глазами обозначились синеватые полукружия. Устал? Не знаю, сколько времени ещё прошло, я уже ничего не соображал, когда Эрик сказал тихо: «Ничья». Слава расцепил нам руки. Я встал, чтобы походить и восстановить кровообращение. Свою правую руку я не чувствовал. Специально они, что ли, это устроили? Что за глупая шутка! Нам же завтра играть. Успокоив сердце, вернулся к нашему столу. Слава ждал меня, выставив свою правую руку. – А теперь со мной! Рука у него была внушительных размеров, большая длинная кисть и предплечье толщиной с ляжку человека среднего сложения. Я ещё не остыл после борьбы с Эриком и начал жать с ужасающим напором. Через несколько секунд Рихтер был повержен. Я посмотрел на него и ужаснулся. Глаза Славы были полны слёз . Дурак, зачем я это... он же всё воспринимает символически, укорял я сам себя. – Слава, пойдёмте работать, а? – Пойдёмте, Андрей. Эрик, отвезите нас в студию, приезжать за мной не надо. Через полчаса мы уже сидели в студии вдвоём у рояля. Я знал, что мы вмиг всё на свете забудем и будем счастливы, как это было всегда, когда мы работали у инструмента. – Ну-с, Андрей, с ля-мажора и по порядку, да? Я взял первую трель на ля в малой октаве. Там нет текста, только функции и всё надо придумывать. Прелюдия моя в тот день звучала гораздо дольше, чем на концерте и соответственно на записи. Я летал от модуляции к модуляции, не желал расставаться ни с одной нотой. Слава глядел на меня с любовью, сидя со мной рядышком. Так смотрит отец на первые самостоятельные шаги своего ребёнка. – Андрей, вы импровизируете на темы? – На какие? – Ну-у, на разные. Сыграйте мне камень. Ну, как бы это у вас звучало. Я изобразил камень. – Ну, а теперь спросите что-нибудь меня. – Давайте море. Слава сыграл море. – А теперь камыш в заводи, – сказал Слава. Я изобразил. – А вы – облака. Слава сыграл облака. – Слава, у вас облака похожи на слоников! – А ваш камыш – на заросли бамбука. – Ну, а теперь давайте играть что-нибудь совершенно невозможное. Сыграйте мне муху. – В стакане? – Валяйте. Я изобразил жирную муху при помощи хроматизмов в среднем регистре и глухих «стеклянных постукиваний» в верхнем регистре. – Здорово, поехали дальше с сюитой. В сарабанде Слава оторвал взгляд от нот и рук и стал внимательно смотреть мне в глаза. Закончив жигу с огромным удовольствием, я в свою очередь посмотрел вопросительно на Славу. Спросил глазами – играем по очереди или я сначала всю свою порцию отыграю? Слава предложил построить первый вечер так: вначале я сыграю подряд четыре сюиты, потом он сыграет свои четыре сюиты, а там видно будет. Мой первый сет из четырех сюит заканчивался соль-минорной со знаменитой пассакальей. Я всегда играл эту сюиту едва ли не с самым большим удовольствием, именно из-за пассакальи. Когда я закончил, Слава сказал: «А знаете, Андрей, пожалуй, напрасно я не захотел играть эту сюиту, вообще-то я не очень люблю вещи с популярными темами, вы знаете, я думал, что подобную музыку вообще нельзя сыграть, чтоб было не... м-м-м... неприятно, но я ошибался». Мы поменялись местами, Слава начал свою прелюдию очень гордо, жёстким стучащим звуком, и сразу остановился. – А что вы смотрите так? – Как так? – Ну-у... Странно. – Да нет, ничего, что вы. Он начал мягче и многозначительно посмотрел на меня, задержав звук. Посмотрел так смешно и с таким юмором, только ему свойственным, нарочито-глуповатым, что я засмеялся. Он пожал плечами, поёрзал, опять очень характерно на стуле, как бы освобождая всё тело, сначала плечи, потом талию, потом подвигал вправо-влево задницей и подрыгал ногами. Набрал полную грудь воздуха, задержал, выдохнул, подняв подбородок и повeрнув голову чуть вправо (его боевая стойка), и начал играть уже всерьёз и без пауз. Слава играл, к моему удивлению, очень камерно, не позволяя себе разойтись в жигах и всяких весёлых и театральных номерах, которых там много. Сарабанды вышли сдержанными. Разница между нашими прочтениями сюит была разительная. Он отыграл свои четыре. Мы проголодались. – Пойдёмте обедать, Андрей, вы голодны? – Очень. – Я тоже. Обычно он никогда первый не признавался в том, что устал или голоден, мне всегда приходилось первому заявлять об этом. Однажды он поделился со мной: «Андрей, знаете, бывает особое состояние перед концертом, когда усталость или сонливость так одолевает, что выйти на сцену невозможно». – Ещё бы не знать, особенно в длительных гастролях! – Тут только одно помогает, я проверял, всегда действует! – Что? – Чтобы вас кто-нибудь высек до крови! Со мной нечто подобное приключилось в 1989 году перед концертом в Зальцбурге. С утра была солнечная, тёплая погода, а к вечеру пошёл снег и задул ледяной ветер. Такие перепады всегда тяжело действуют на меня. Перед выходом на сцену меня одолела смертная сонливость, такая, что я и сидеть не мог... Вспомнил я тогда изуверский совет Славы и попросил моего шофёра Николая похлестать меня ремнём. Бил, бил меня тогда мой добрый Коля... До крови. Не помогло! Так и проспал весь концерт за роялем. Слава любил вспоминать, как попал в аварию. В Польше перевернулась машина, в которой Рихтер ехал на концерт. Машина лежала на боку. Первым вылез водитель, потом полез Слава, а водитель дверь держал. Но не удержал, и дверь тяжело треснула Славу по черепу. – Ну, это уж слишком! – сказал Рихтер. Врач осмотрел глубокую и длинную рану и предупредил: «Надо накладывать швы, если будем шить под наркозом, то играть концерт вы не сможете». – Шейте без наркоза. Пока шили, Слава не пикнул. Концерт сыграл с успехом. Потом долго играл в тюбeтейке, чтобы спрятать шов. В фильме Mонсенжoна есть короткий сюжет, где Рихтер играет Шостаковича в тюбетейке как раз после той аварии. Мужество Рихтера в делах физических не знало предела, хотя в этом его мужестве и присутствовала изрядная доля мазохизма. Он любил себя мучить и действительно получал от этого удовольствие. Интересная его черта – когда плохо, сделать ещё хуже. И ещё, и ещё, до полного «впадения в ничтожество» (одно из его любимых выражений). Немецкое вагнерианство, прагматизм и педантичность сочетались в нём чуть ли не с хлыстовством, юродством и прочими «достоевскими» русскими комплексами. И то и другое достигало в нём предельно высокого напряжения. Мы быстро шли к бульвару Клиши. По дороге Рихтер болтал о местных кабачках, клубах, бордельчиках и ресторанах. Мы шагали по переулкам, освещённым лишь рекламами весёлых заведений. У подъездов стояли юноши-проституты, девушек не было. Слава посмотрел на одного типа в джинсах – тот стоял, скрестив руки на груди, и нагло поглядывал в нашу сторону. – Совсем уже обнаглели, – сказал вдруг Слава, смутившись и покачав головой. Я взглянул на него с удивлением, меня всегда поражала его всегда неожиданно проявляющаяся детская застенчивость. Только что мы сидели в «Демагоге», и он меня всячески подкалывал разговорами на гомосексуальные темы, а тут, взглянув на наглого мальчишку, смутился. Засверкали огни Клиши. Нас манили витрины рыбных ресторанов с огромными аквариумами, в которых сидели омары. В здоровущих плоских ящиках со льдом лежали горы устриц. Мы зашли в ресторан, прошли на второй этаж. Уютные зальчики с круглыми окошками имитировали тут каюты корабля. Сев за столик с белоснежной накрахмаленной скатертью и такими же салфетками, мы стали разглядывать весёлые тарелки с голубым и оранжевым знамёнами. На голубом флаге стояла на хвосте рыба в поварском колпаке и глазела на омара, сидящего на синих буквах La Champagne. Я заметил, что Славу тут знали. Мэтр ресторана и некоторые официанты раскланивались с ним как со старым знакомым. Принесли белого вина. Слава начал вспоминать, как мы познакомились у него дома на Пасху. Слава смеялся, описывая свои ощущения того вечера и мое падение со стула. – Вы знаете, Андрей, я боролся со сном весь вечер и всё время засыпал на сундуке в передней. – Слава, а я был уверен, что это мой первый и последний день знакомства с вами. – Ну, темпы-то у Клемперера и на свежую голову тяжеловаты. – Да, это верно, но о темпах и Клемперере я тогда не думал, у меня в голове пульсировало: позор, позор. – Да ну, какой позор. После того как вы съехали с кресла, я понял, что мы подружимся. – Слава Богу, а то это воспоминание меня гложет уже целый год. – А я слышал, вы роман в Москве закрутили. – А кто вам сказал? – Ну-у, слышал. В связи с этим у меня к вам будет одна просьба. Никогда не заводите романы в Pоссии! – Почему? – Они вам это припомнят и используют против вас. – Простой роман с девушкой? – Простых романов не бывает, и девушек тоже . Мы выпили и принялись за устриц. Слава учил меня, как и в каком порядке надо их есть. Взял в руки сваренного целиком омара, вспорол ему брюхо и сказал: «А вот тут самое вкусное, дураки этого не понимают и выбрасывают». Я немедленно положил потроха, которые до этого отложил в сторону, обратно себе в тарелку. – Это вообще никто не ест, а это самое вкусное. Я почувствовал, что все эти кулинарные разговоры были только прелюдией к важному для Рихтера разговору. Слава раздробил щипцами толстую клешню, с которой я никак не мог справиться, и сказал тихо: «А знаете, Андрей...» Тут надо сделать небольшое отступление. После моего триумфального выступления в Зальцбурге в августе 1974 года Pихтер, которого я на этом концерте заменял, захотел рассмотреть меня повнимательнее. Сенсациям в мире музыки он не верил. Из десяти сенсаций, раздутых «менеджерами упаковочного цеха» музыкального гешефта для быстрой распродажи товара, только одна была настоящей, все остальные были фальшивками, мыльными пузырями. Через год я получил приглашение на участие в фестивале Рихтера в Туре, на берегах прекрасной Луары. Каждый фестиваль в Туре имел свою особую концепцию. Фестиваль 1976 года Рихтер задумал как смотрины пианистов. Пригласил на него многих лидирующих пианистов мира и сам сыграл там сольный концерт. Каждый пианист имел право на один концерт. Программу концерта каждый артист составлял сам. И тогда в Париже стояла жуткая жара. Асфальт плавился, жители в фонтанах купались. Встретила меня старушенция из русской эмиграции первой волны. «Наши» французы мне не нравились, какие-то они были холодные, бедные, чем-то вечно озабоченные. Улыбались редко. Полдня мы провeли в Париже. Жарко! Сели в электричку, поехали на юг Франции. К вечеру были на месте. Я изнемог от голода и распух от жары. Я не мог купить еду и питьё – у меня не было денег . Приехали в Тур, бывший когда-то столицей Франции. Красиво. Замечательный собор Сен-Гатьен со «смотрящими» башнями. Фахверковые дома, замки, поля вангоговские. На отшибе – большая постройка посреди деревенского подворья, старинный сарай. Романтично, красиво, но, как это часто на летних фестивалях бывает – неудобно для выступающих артистов. Не привыкать. Жду встречи с Pихтером. Волнуюсь. Вижу – Рихтер, в синем пиджаке с золотыми пуговицами, идет на концерт в наш сарай. Не один, а как бы со свитой. Командор. Едва заметно сделал мне ручкой и зашёл внутрь. Не поприветствовал новичка. А мне есть и пить хочется. Обратиться не к кому. И заниматься надо. Моя программа была напичкана техническими трюками. Играть мне предстояло этюды Листа, фантазию «Исламей» Балакирева, сонату Скрябина сумасшедшую и прочий трансцендентал. Отвезли меня в замок заниматься. Ну, думаю, в замке поем. Оставили в зале с инструментом и уехали на концерт. В зале – только рояль и стол. На столе, на подносе, – бутыль красного вина и блюдечко с красной смородиной. Гады! Занимался до утра, не помню, где и как заснул. Проснулся на полу . Ещё поиграл. Отвезли меня на концерт. Сарай не полный, в первом ряду – Рихтер с Ниной Львовной. Играл я как бешеный. От злости и голода. Какой-то пёс забрел в сарай. Послушал вместе с публикой конец концерта и залаял, когда аплодировали. Успех! Зал хлопает, а Рихтер исчез. Очень гостеприимно! Подошла ко мне Нина Львовна Дорлиак, что-то мне сказала. А у меня голова кружится. Голод, жара, концерт. Отвезли меня в Париж, дали пирожок и отправили, как бандероль, назад в СССР . Прошло два года, мы с Рихтером уже познакомились и встречались. О моём концерте в Туре мы не говорили. Но я чувствовал, что концерт Славе понравился. Я стал бывать у Рихтера в знаменитой квартире на Большой Бронной. Слава часто приглашал гостей для совместного музыкального времяпрепровождения. Мы слушали редкие произведения, пасхальную и рождественскую музыку, оперы. Обсуждали целые музыкальные циклы вроде вагнеровского «Кольца Нибелунга». По-настоящему мы подружились где-то в середине 1978 года. В это время я уже вовсю помогал Славе воплощать в жизнь наши совместные идеи, мы вместе устраивали всяческие сумасбродства, кульминацией которых стал описанный выше большой бал с полонезом и фонтаном. К тому времени, когда мы сидели вместе в «Клиши», мы уже были закадычными друзьями. Если бы мы ещё на один только миллиметр ближе придвинулись друг к другу, то превратились бы в однотелое двухголовое чудо-юдо. Слава сказал тихо: «А знаете, Андрей, помните тогда ваш концерт в Туре? Я с первой ноты вашей сонаты Скарлатти понял, что мне конец . Когда вы играли «Скарбо», «Кампанеллу», я сидел и пригибался, как от летящих в меня пуль. «Четвёртую» Скрябина я не любил, но вы там такое устроили, что я ужаснулся своей бездарности. А «Кампанеллу» Гилельс тоже здорово играл, но у вас лучше, я хотел когда-то учить, да времени стало жалко. Хотел я к вам после концерта подойти – но не мог. Я рыдал всю ночь, и любил, и проклинал вас. Но одно мне было понятно раз и навсегда, что моя жизнь во всех отношениях кончена! Нам нет места на земле вдвоём, и, что для меня особенно ужасно, если у вас – экспозиция, то у меня – кода». Рихтер заплакал. Я скукожился и присох к стулу, лепеча перeсохшими губами бессмысленныe беззвучные утешения. – А сейчас, когда вы играли Генделя, я хотел вас убить, как угодно, но убить. Я буду к концерту всё переделывать. Вы меня испугали ужасно . Да как же вы умудрились так сильно сделать эту чёртову «Пассакалью»? Я её терпеть не мог, потому вам и отдал эту сюиту. И вообще все ваши сюиты нельзя сыграть пристойно, думал я, они все односторонние, однобокие и примитивные. А вы сделали так, что мне надо всё переделать, чтобы весь ваш театр и драму изобразить! Вы убили меня, убили так, как я сам хотел всех убивать. Меня нет и больше не будет, что бы я ни делал! Я вас ненавижу! Кадавр Славу неодолимо тянуло говорить о жестокостях . Помню, говорили мы о Гоголе. Слава и тут не удержался. – Андрей, а как вы думаете, в «Тарасе Бульбе», там, где мучили Остапа, помните, там кости хрустели, уже вроде всё ему переломали, и Гоголь вдруг пишет: «...а потом начались такие ужасные пытки, что панночки опустили глаза». Как вы думаете, что же ему там такое делали? Ответить мне было нечего. Пытки меня не интересовали. Вспоминаю наши долгие ночные разговоры с Рихтером. Часто мне казалось, что со мной беседует не Святослав Теофилович Рихтер, а Свидригайлов, герцог Бланжи или сам граф Дракула . Сидим мы друг против друга в креслах в его квартире на Бронной. За окнами – московская беспокойная ночь. У Рихтера – тишина. Темно, Слава не любил свет. Рихтер шепчет, и я не знаю – говорит он со мной или проговаривает сам для себя то, к чему его влечёт неодолимая сила... – Андрей, а вы могли бы убить? Мне кажется, могли бы! Я бы так хотел мочь убивать, ох, как мне тяжело, что я могу убивать только мух , а вы, вы можете, в вас это есть. Мочь убивать – какое это блаженство! – Слава, что за чепуха, я зарезал свинью, да. На Кавказе. Поехали на пикник. Затащили живую свинью в багажник, заехали в горы. Двое из компании резать отказались. Один знакомый армянин держал свинью, а я откромсал ей башку. Да, она нас с ног до головы... Отмылись. Шашлык приготовили. Вот моё убийство. – Как? Ножом по горлу пилили? – Ну да, а что было делать? – Ах, как это должно быть заманчиво! Хорошо, что Рихтер только мух убивал. Или не только мух? Главное-то его оружие – не нож, не топор, а рояль. Музыка. Однажды я разговаривал о Рихтере с одним знаменитым венским музыкантом, светлым, разумным человеком, родившимся ещё в XIX веке. Он сказал мне следующее: «Прошу вас, Андрей, не обижайтесь, но не только ваш Рихтер, почти все другие музыканты из ССCР – кадавры. То, что они делают с музыкой, нам дорого обойдётся, так как кадавр обладает неистребимой силой, упорством, нечеловеческой выносливостью, хитростью и непременным желанием мирового господства – и всё это при мёpтвом содержании, но совершенной форме. Это убивает музыку» . И действительно, каждая нота Шопена или Моцарта в исполнении Рихтера – это мёртвая нота, яд, убивающий душу музыки и души слушателей . Концерт Грига. Какая музыка! А в исполнении Рихтера это вообще не музыка, а толкание ядра! Первый концерт Чайковского. Какой-то жук катит и катит бессмысленные катушки и бьёт, бьёт, бьёт по роялю на форте, добросовестно читая нотный текст, как тупой фельдфебель приказ. Вместо лирики Петра Ильича – тупое толкание бессмысленного набора нот. Искромётную сонату Гайдна «Ми-бемоль-мажор», полную юмора, света и лёгкости, Рихтер играет так, что кажется – это жуткий гоголевский мертвец швыряет на мрачном кладбище в разные стороны тяжёлые каменные надгробия. При этом всё исполняется с фанатической убеждённостью и бешеным напором, ломающим публике кости... В некоторых, редчайших случаях внутренняя мертвeннocть музыканта подходила к музыкальной задаче композитора. Интересно было наблюдать, как раззадоривался в этом резонансном случае музыкальный «майстер тод» («мастер смерти» – Ред.). С какой мрачной яростью крушил он в своей игре всё живое и превращал душистый, весёлый, переливающийся влажными соцветьями, радостно звучащий мир в гнилую кладбищенскую мертвечину, в самого себя... Три-четыре месяца подряд мог просидеть Рихтер в наглухо затемненных шторами комнатах. Это происходило, когда его же собственная нежить начинала его одолевать. Рихтера терзало какое-то ноющее отвращение к миру, к самому себе. Стоило лучику солнца случайно проникнуть в плотно зашторенную комнату, как его лицо искажалось яростной, болезненной гримасой и он издавал стон или животное рычание. Он рычал и стонал не как человек! Мне казалось, что у него выраcтaли клыки и огромные когти . Иногда он вертел головой и выл: «Ууу-ааа-ууу». Выл, как ужасный ребёнок-оборотень, ростом в два метра. Это было отвратительно, нестерпимо. В полной темноте Слава не издавал ни звука. Могильную тишину нарушало только цоканье каблучков энергичной Нины Львовны, доносящееся из её половины квартиры. В духоте и тьме Славиного логова мне иногда становилось плохо, я испытывал что-то вроде сердечного приступа и, не теряя сознания, падал на пол и бился, как в агонии. Вместо того чтобы как-то помочь мне или вызвать «скорую помощь», Рихтер приободрялся и внимательно смотрел на мои мучения. Иногда даже хлопал в ладоши и говорил «бис». Слава был фанатиком кинематографа. Можно предположить, что именно кино было главным источником его художественной фантазии. В ранний период нашей дружбы он часто показывал мне мизансцены из впечатливших его фильмов. Это были бесконечные сцены насилия. – И вот представляете, Андрей, он сажает его в зубоврачебное кресло и... Тут лицо Рихтера становится сладко-вдохновенным, как у Дракулы в момент прокусывания сонной артерии у девушки. Слава встает, огромный, как утёс, угрожающе надвигается на меня, в его огромном кулаке появляется жуткая бормашина. Он показывает и вещает... – И бор-машиной мед-лен-но высверливает ему все нервы в каждом зубе по очереди. После подобных показов Слава внимательно смотрел на меня, проверял, получил ли я удовольствие от его представления. И тут же показывал и рассказывал дальше. Герой фильма влюблён в себя и не знает, как полюбить себя ещё больше, всё перепробовал... – И вот он подходит к зеркалу в ванной, обнажённый, кладет ЕГО на золочёную раковину, берёт нож и мед-лен-но отрезает его по самый корень. На этом фильм кончается. Настоящее блаженство! На лице у великого пианиста – мерзейшая плотоядная улыбка . Пересказал он мне и «Заводной апельсин». И там его привлекали только сцены насилия, избиений, сопровождающиеся музыкой Бетховена. Это и был Бетховен Рихтера! Чёрного юмора и убийственного сарказма Кубрика Рихтер, кажется, и не заметил. Рассказывал и о фильме Пазолини «Сало, или 120 дней Содома». Тут его влекли самые жестокие, садистские сцены – проглатывание иголок, выкалывание глаз, изнасилования мальчиков, массовые убийства. – Сало – это лучший фильм! Да, эта сцена с говном, они его едят, да, мерзкая старая проститутка жрет серебряной ложкой дерьмо с удивительно красивого блюда. А дерьмо это наложил прыгающий перед ней мужчина. Да, да, да – это наша жизнь, это настоящий реализм . Так комментировал Рихтер этот чудовищный фильм. Меня от всего этого тошнило. Несмотря на явную тягу к умертвлению, к смерти, Рихтер на удивление глубоко чувствовал всё живое, подлинное. Я не знал никого, кто бы так быстро откликался на живое. Дело было в контрасте. Мертвяку хотелось быть живым! Иногда он тяжко стонал: «Андрей, я не могу люби-и-и-ть, я не могу чу-у-увствовать, я ка-а-амень, чудовище, кривое зеркало...» Это истинное лицо Рихтера советская пропаганда умело скрывала под маской слегка ироничного, возвышенного, не от мира сего гроссмейстера фортепьяно – над созданием этого образа Рихтер упорно работал всю жизнь. Он был его главным созданием, его главной ложью... В брежневские времена гнило и распадалось всё – от генерального секретаря ЦК КПСС лично до последней полянки в загаженном всевозможными ядохимикатами и радиоактивными отходами лесу. Если бы Рихтер не принадлежал к племени дракул-кадавров, а был бы просто ЖИВ, непосредственен, свободен и светел – кто бы пустил его на олимп советской музыки? Как бы тогда относились к нему его хозяева, советские маразматики-кадавры? Вы, дорогие читатели, возможно, думаетe, читая эти строки: «Ну, тут Гаврилов преувеличивает, малюет чёрта там, где его нет!» Нет, господа, есть чёрт. Спросим об этом у детей. Для нас, воспитанников ЦМШ (Центральная музыкальная школа – Ред.), – игра Рихтера была мучением, скукой смертной, тоской зелёной! А мы любили и глубоко чувствовали музыку своими детскими непорочными душами. Зачарованно слушали музыку барокко, Гульд пленял двухголосными инвенциями и концертами Баха, от Моцарта у нас слёзки текли. Малыши трепетно чувствуют всё живое и настоящее и мгновенно обнаруживают фальшь и обман. Рихтер же был для маленьких музыкантов хуже касторки или рыбьего жира. Только услышав его имя, мы старались спрятаться подальше. Когда мы стали постарше, он вызывал у нас только любопытство – большой, в синем пиджаке, пуговицы золотые, мелочь бренчит в карманах во время концертов в маленьком зале ЦМШ... Нам было интересно посмотреть, как он «ломает» рояль. Не блеском пассажей, как наши старшеклассники, а всем телом, как хиропракт-костоправ. Ходил Рихтер эдакой лебедушкой – кланялся и вихлял задом. Наши старшие товарищи потешались над его ужимками. Мало кто на его концертах слушал музыку, её как бы и не было – было театральное выступление злой бабы-великана, хиропракта Рихтера. Ни разу Рихтер ни одному карапузу не улыбнулся. Дети не любили его. Рихтеровское искусство начинало действовать на музыканта в отрочестве. Когда уходит детская непосредственность, а взамен еще долго не приходит ничего. В это время молодые музыканты начинают подражать авторитетам. С начала семидесятых годов двадцатого века не только в СССР, но и повсюду появились полчища «маленьких Рихтеров», мутантов-подражателей. Эти люди во многом определили стиль музыкального исполнительства на последующие сорок лет . И меня сия чаша не миновала, и я попал под чудовищный пресс этого механического зомби-великана. Он вовлёк меня в свою орбиту, как Юпитер – малую планету. Вытравлять Рихтера из самого себя мне пришлось тридцать долгих мучительных лет. Только сейчас, через четырнадцать лет после смерти Рихтера, я впервые почувствовал, что мир устал от рихтеровской музыки, устал шагать по безводной пустыне, устал от его командорской поступи... Мир хочет любить, плакать, танцевать, радоваться музыке. Давно пора сбросить оковы псевдоинтеллектуального, тяжеловесного, фальшиво-театрального, ложно многозначительного, претенциозно романтического исполнительского стиля Рихтера... Спрятался в сортире Рихтер бросал друзей одинаково. До тех пор пока друг был ему полезен и предоставлял себя для его вампирических услад – всё было хорошо. Когда же Рихтер чувствовал, что ничего не может больше из друга высосать – тот становился для него «неинтересным» . Как показало время, настоящих друзей у Славы не было и быть не могло. Были какие-то подозрительно яркие дружбы, часто заканчивающиеся из-за того, что Слава ослабевал и «впадал в ничтожество». Настоящую дружбу, на равных, он не выдерживал. Либо выл и ныл, юродствовал – называл себя слабаком, говном. Либо запирался в сортире и дверь не открывал . Десятилетиями ездил Рихтер на загородные дачи, хотя его туда не приглашали, ходил в гости в Москве, тоже без приглашения, к превосходящим его интеллектом и силой духа «друзьям». Эти люди относились к нему c брезгливостью и гадливостью, часто унижали его. Я несколько раз был невольным свидетелем подобных сцен. Рихтеру-мазохисту приятно было быть униженным. Ему хотелось, чтобы его унижали ещё и ещё. Это заряжало его дьявольской злобой. Оправдывало и подпитывало его латентный мстительный садизм – главную скрытую пружину его характера и его музыки. Сравнительно долго Рихтер терпел (и жадно сосал) «друзей-рабов», не вылезающих из омерзительного холуйства. Рабы льстили Рихтеру, льстили грязно, вульгарно, грубо. Его ловили, отзывали, валялись перед ним на полу, просили его поплевать им в лицо, нашёптывали ему такое, от чего нормального человека бы стошнило, но на Рихтера действовало безотказно. Что-то в нём было от «товарища Сталина». Слава обожал подойти на цыпочках к глазку в двери, чтобы потихоньку полюбоваться на униженного «друга», насладиться его угнетённым состоянием, его жалобными гримасами. Иногда Рихтера мучила совесть. Например, в случае с художником Владимиром Морозом . Этот умный талантливый человек прекрасно понимал, как следовало развлекать Рихтера. В этом деле он достиг мастерства – его выдумки, проекты, балы-маскарады, затейливые игры приводили Славу в экстаз. Мороз как «друг» имел, однако, один важный недостаток – он не умел и не хотел холуйствовать. Ни перед Славой, ни перед Ниной. Послал однажды при Рихтере «на хер тупую стерву». Та немедленно воспользовалась ситуацией и поставила Рихтера перед выбором – «или я, или он». – Конечно, вы, Ниночка. Мороз был изгнан. Кончил он плохо – загремел в тюрьму на много лет. Даже в центральных газетах упоминали об «отщепенце, разложенце и валютчике Морозе, который втёрся в доверие и пользовался покровительством известного советского музыканта». Надо ли упоминать, что Слава и Нина не пошевелили и пальцем, чтобы помочь Морозу... Все годы нашей дружбы в компании холуев, окружавших Рихтера, царил хаос и непонимание. Кто-то демонстративно обливался слезами ревности, кто-то подличал и изрыгал яд. А Фира (С.Рихтер – Ред.) наслаждался всем этим. Однажды он рассказал мне: «Андрей, сегодня у меня был Капелька, он плакал и шептал... Значит, всё... Всё... Теперь только Гаврилов, а я... Всё кончено, да? Так?» Рихтер проговорил всё это и замечательно похоже изобразил несчастного. А затем, превратясь обратно в Фиру, зло засмеялся... Жена Капельки, виолончелистка Гея, всю жизнь положившая на то, чтобы Капельку не выпихнули из «друзей Славы», была вне себя от злости. Добрые люди передавали мне её слова утешения безутешному мужу: «Не печалься, Капелька, мой сладкий, я просто убью этого гада, эту русскую свинью, и ты будешь единственным у Славы...» Бедный Капелька плохо кончил. Умер, кажется, от рака костей и превратился из цветущего еврейского красавца-скрипача в горбатого карлика. А Гея поклялась гнобить меня, пока не сдохну. У неё нашлось много добровольных помощников. Они лгали, клеветали, не гнушаясь ничем. И наш советский сверхчеловек Рихтер не выдержал этого напора. Да и милая его домоправительница Нина опять поставила свой сакраментальный вопрос – «он или я». Я никогда не скрывал иронии и в лицо высмеивал некоторые черты в характере Славы. Звал его иногда за глаза «лысым». В компании моих юных друзей пародировал его игру. Меня просили: «Сыграй в стиле Рихтерa!» Я выбирал какую-нибудь нежную сонату Скарлатти и, сидя по-Фириному, ноги в рояль, тело высоко, туша над клавой – начинал толкать ноты как тяжёлые ядра. Друзья хохотали. А потом – кто быстрее – бежали на Бронную, докладывать o моиx игрищах. В конце концов, мои бесконечные насмешки, пародии и язвительные рассказы переполнили чашу его терпения. Смеёшься, мальчишка? Переиграл в Архангельском и хвастаешь? Я хотел тебе весь мир подарить, а ты надо мной насмеялся... Весной 1982 года Рихтер встретил случайно мою маму, шедшую с рынка, обругал ей меня, истерично плюясь и кудахча. Мама уронила от страха сумку с фруктами в московскую грязь. Она впервые увидела своего кумира без маски. А за пару месяцев до этого... В назначенное время я поднялся на лифте и позвонил Славе нашим условным звонком. Услышал шорохи и подозрительную возню за дверью. Затем – тишина. Рихтер заперся в сортире. Сущность командора Сотни раз мы говорили с Рихтером о пресловутой интерпретации музыкального произведения. Много лет я сидел с ним за одним роялем и внимательно наблюдал за тем, как он работает над текстом, и размышлял о его творческом методе. Единственный вывод, который я сделал из моего с ним многолетнего опыта совместного музицирования – у Рихтера не было творческого метода, он играл, опираясь только на интуицию. Учил и проигрывал текст, упорно, механически ПОВТОРЯЛ тысячи раз каждую заучиваемую фразу, вместо того чтобы ОЖИВИТЬ её... Его командорская сущность, его инстинкт насильника не позволяли ему отдать свои руки и мозг во владение Шопенa или Шуманa... Он отбирал у них музыку, лишал их голоса, не позволял им говорить через него... В этом и заключалась его изначальная художественная слабость, это была «тайна» его человеческой и музыкальной ограниченности. Этим объясняется прямолинейность, ложнaя, мертвеннaя «безупречность» его игры... Рихтер вовсе не желал входить в болезненную реальность великих творцов. Он хотел остаться в изящном зале старинного дворца, в музее, в мире своей номенклатурной квартиры, на сцене... Он не хотел ни на мгновение выходить из роли главного пианиста СССР, загадочного, демонического, причудливого и экстравагантно-капризного гостя Запада . Oн не хотел и не мог противостоять упругому жизненному давлению своего мощного, активного тела. Рихтер никогда не оставлял его, не перевоплощался! Bсегда, что бы он ни исполнял, это был Pихтер, играющий то-то и то-то... Никогда и никакой композитор не звучал под пальцами медиума Рихтера подлинно, в своей неискажённой первозданности. Тот реальный кровавый мир, в котором гении боролись не с ветряными мельницами, а с конкретными проявлениями зла и бесчеловечности, страшил и отпугивал его. Рихтер не хотел становиться харкающим кровью Шопеном, поэтому он «оздоровлял» Шопена, облекал его в крепкую плоть и заставлял маршировать... Под его пальцами маршировали и Бетховен, и Шуман, и Равель, и Прокофьев... Рихтер брезгливо отворачивался от мира, в котором жили и творили гении, так же как он отворачивался от советского мира за пределами его квартиры... Слишком часто оттуда доносились стоны и мольбы о помощи. Рихтер был человеком сталинской закалки, он не смотрел туда, откуда доносились крики. И не подавал руки несчастным. Он пытался укрыться в музыке, как рак-отшельник – в уютной раковине. А гений всегда смотрит ТУДА, где льётся кровь, где угнетается человек, попирается его достоинство, отнимается его свобода, он сострадает и борется. Mузыка подлинно гениальных композиторов – это вера, боль, протест, реквием, сострадание, нежность и любовь...» «Совершенно секретно», Андрей Гаврилов, "Совершенно секретно",№ 12/271, 2011"
631e1fcac8dc17991f13cb1db2038ef8.gif

Ссылки

Источник публикации